Место памяти и очаг сопротивления. Таким видит Сандормох автор книги, в которой история Большого террора разворачивается здесь и сейчас / Новая газета. 22 июля 2019
Долгие десятилетия родственники тех, кто сгинул в карельском урочище Сандормох (по-фински — Sandarmoh, по-русски его пишут по-разному, Ирина Флиге выбрала вариант написания через «о», приводим написание как в ее книге. — Авт. ) в 1937–38 гг., не знали, где были убиты и брошены в землю — слово «похоронены» здесь вряд ли уместно — их родные. В их числе — 1111 жертв «Большого Соловецкого этапа», среди которых был и мой дед, Хаим Иосифович Гарбер, расстрелянный в Сандормохе 4 ноября 1937 года.
Наконец, в 1997 году благодаря стараниям местных краеведов, и прежде всего Юрия Алексеевича Дмитриева, место массового убийства более шести тысяч ни в чем не повинных людей было открыто.
И многим тогда показалось, что скорбная память о жертвах тоталитарного государства и его ключевой репрессивной структуры — спецслужб — отныне увековечена и пересмотру не подлежит.
Но случилось иначе. Важнейшее место памяти, и не только в России, а в мире в целом, которым сразу же стал Сандормох, сопоставимый по своему мемориальному потенциалу с Катынью и Освенцимом, за прошедшие десятилетия наполнилось собственной историей, полной самых разных, взаимодополняющих, а порой и конфликтующих смыслов. И потому книга руководителя научно-информационного центра «Мемориал»Ирины Флиге «Сандормох: драматургия смыслов» — не только об истории поиска места массового убийства людей и сбора максимально полной информации о них и о постигшей их участи, не только рассказ о создании места памяти, но и анализ тех смыслов, которыми стремятся наполнить это место разные люди. Во всем этом Ирина Флиге увидела вполне самостоятельную общественно-мемориальную драматургию, которую и описала в своей книге, разбив ее вместо глав на акты.
Жанр книги получился смешанным. Это одновременно и беспристрастный научный анализ — с корректно оформленными цитатами и сносками, и эмоционально окрашенный взгляд активиста, включенного в конкретный мемориальный процесс. Впрочем, такая внутренняя напряженность характерна для исторической памяти о трагедиях как таковой, где с одной стороны — сухие исторически достоверные факты, а с другой — память о боли и страданиях, немедленно протестующая против любых попыток подтасовать или извратить эти сухие факты в угоду тем или иным конъюнктурным мотивам.
Поэтому, когда Ирина Флиге пишет о попытках русских националистов использовать память о жертвах Сандормоха как национал-конфликтный вызов, или о попытках некоторых казачьих сообществ привнести в сандормохскую память нотку агрессии, или о стремлении нынешних российских властей фальсифицировать историю Сандормоха, наполнив ее пропагандистским мифом о якобы происходивших здесь расстрелах «пленных красноармейцев финским оккупантами», — гражданская и чисто человеческая позиция автора, негативно оценивающего все эти тренды, более чем прозрачна и определенна. Как и вполне ясна оценка попытки нынешней власти, построившей себя на культе «опричных скреп» государства российского, обвинить создателя мемориала Юрия Дмитриева в совершении преступлений, которых он в реальности не совершал, так же как не совершали их те тысячи мучников Сандормоха, память о которых он увековечил.
По сути, и мемориальный комплекс Сандормоха сегодня, и сама книга Флиге — это не статичное «место памяти» (впрочем, память никогда не бывает недвижной). Это место мемориального противостояния между наследниками тоталитаризма — главным из которых является само государство российское, официально именующее себя правопреемником СССР, — и теми, для кого память о жертвах террора — единственный способ вывести, наконец, жизнь российского общества из бесконечного порочного круга «возвращающихся опричнин».
«Сандормох — место политического и гражданского сопротивления» — так называется последняя глава книги, где автор не столько подводит итог прошедшим десятилетиям истории Сандормоха как места памяти, сколько означает его как место истории, продолжающей развертываться здесь и сейчас.
«Для судеб Сандормоха, — пишет Ирина Флиге, — арест Дмитриева имел решительно переломное значение. Во-первых, слово «Сандормох» стало известно уже не сотням и тысячам (главным образом в Карелии и Украине), а самое малое — сотням тысяч людей. Во-вторых, слово это теперь воспринимается массовым сознанием очень просто: «Сандормох? Это то самое захоронение жертв террора, из-за которого посадили Юрия Дмитриева». Следствием этого стала «актуализация места памяти», и так уже происходившая в силу объективных причин — просто в силу направления, в котором развивается в последние годы общественная и политическая жизнь в России. Мысль, которую еще несколько лет назад разделяло не так уж много людей,
— мысль о том, что государственный террор советской эпохи перестает быть проблемой исторической памяти (а точнее, никогда ею по-настоящему и не был), разом стала внятна широкой публике.
Проблемой теперь становится актуализация исторического наследия террора. «Дело Дмитриева» лишь довело эту мысль до очевидности художественного образа. Перед этой очевидностью потускнели и стерлись все прежние антиномии памяти, связанные с Сандормохом: противоречия между «соловецкой» и «карельской» памятью, разные концепции осмысления Большого террора, «войны национальных памятей» и т. д. Тема памяти о советском терроре не ушла, но она преобразилась в тему наследования исторического опыта террора, а соответственно, и в тему сопротивления ему в современном российском обществе. Детали, историческая конкретика отходят на задний план; на первый план выходят общие проблемы государственного насилия и противостояния ему в прошлом и настоящем. Сандормох стал местом политического и гражданского сопротивления, местом солидарности с политическими заключенными «всех времен и народов», и в первую очередь с сегодняшними политзаключенными. Что же касается семейной памяти жителей Карелии о Большом терроре, то она никуда при этом не делась — просто по-прежнему реализуется в ритуалах поминовения у личных памятных знаков».
Эти слова — нечто гораздо большее, чем просто аналитическое рассуждение. Это эмоционально возвышенный финал не только историко-мемориальной, но большой социально-политической драмы, которая разворачивается на протяжении всей русской истории, в которую все мы, как и наши предки, вовлечены и которая все еще далека от финала…
Даниил Коцюбинский, историк, специально для «Новой в Петербурге»