Владимир Козаровецкий. В беспорядке дискуссии.
Товар добавлен в корзину
Оформить заказ

Смотрите также
от

Владимир Козаровецкий. В беспорядке дискуссии.

Рецензия на книгу: Гуданец Н.Л., «"Певец свободы", или гипноз репутации. Очерки политической биографии Пушкина (1820–1823)»

ВЛАДИМИР КОЗАРОВЕЦКИЙ
В беспорядке дискуссии


Издательство «Нестор-История» предложило мне написать рецензию на книгу Николая Гуданца о Пушкине «Певец свободы или гипноз репутации», предположительно – для обсуждения книги за «круглым столом». У названия книги есть подзаголовок: «Очерки политической биографии Пушкина (1820 – 1823)», который определяет временные границы предполагаемого обсуждения. Автор считает, что именно в это время в творчестве Пушкина произошел некий кризис, не распознанный пушкинистами – сознательно или бессознательно, не суть важно. Я благодарен С.Эрлиху за предложение, поскольку с этой точки зрения творчество Пушкина пока не рассматривал ни в целом, ни в указанный период. Тем более, что, касаясь в своей книге «Тайна Пушкина» (М., АЛГОРИТМ. 2012; 3 изд. – НОВЫЙ ХРОНОГРАФ, 2021) этого временного отрезка (например, говоря о «Гавриилиаде», о стихотворении «Демон» и др.), я кризиса в жизни и творчестве Пушкина тоже не увидел. Стало быть, мне предстоит либо подтвердить точку зрения Н.Гуданца, либо опровергнуть.

По прочтении книги я пришел к выводу, что в ней имеет место чрезмерная тенденциозность, из-за которой ей можно предъявить те же претензии, какие Н.Гуданец адресует пушкинистам. Лучшей иллюстрацией этой мысли послужит ее оглавление, которое я привожу целиком, убрав только номера глав и страниц:

Легендарный храбрец и «не пиитический страх»
«Либеральный бред» и душевный перелом
Зарифмованный кинжал и холодная душа
«Лени много, а денег мало»
«Понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество»
«Я был массон»
Певец в темнице и ренегат на свободе
«Хладная толпа» восторженных поклонников
«Русский Бейрон» и «пакостный народ»
Тайный образ мыслей присмиревшего бунтаря
«Милость к падшим» и хроническая боязнь
«Приходит лукавый и похищает посеянное в сердце его»
Странный разворот масонской тетради
Расписка в отступничестве

Судя по этому оглавлению, автор в подзаголовке названия выбора нам не оставляет: гипноз репутации. А на самом деле Пушкин ленив и трусоват, у него холодная душа, он присмиревший бунтарь, хронический трус и отступник, ренегат, – и т.д. и т.п. Ну, что ж, Гуданец – не первый, кто собирает в «одну косичку» доказательства ничтожества Гения как человека. В моей пушкинской библиотечке есть книга Анатолия Мадорского «Сатанинские зигзаги Пушкина» (ТОО «ПОМАТУР», 1998); вот ее оглавление:

Мне скучно, бес
Деньги или удавиться
Уж эти мне друзья
Любовь и распутство
Рэкетир Фаддей
Друг самодержавия, друг царя
Хамово племя
Проклятая Русь
Словесный понос
Покаяние богохульника

Эта книга была замечена и вполне себе убедительно уничтожена И.Роднянской («Новый мир», 1999, №6, «Наши экзорцисты»), – хотя Роднянская, не понимая, до какой степени поступки, произведения и рисунки Пушкина связаны с его мистификаторским талантом, на некоторые упреки в адрес Пушкина убедительно ответить так и не смогла – например, почему Пушкин так часто изображал себя в виде беса, с рожками. Поскольку за прошедшие с тех пор 20 лет книги, авторы которых декларировали подход к анализу жизни и творчества Пушкина с учетом мистификаторской грани его характера (А.Барков, «Прогулки с Евгением Онегиным», Тернопiль, 1998 и, с моими предисловием, послесловием и примечаниями, М., 2014 и 2021; А.Лацис, «Верните лошадь», М., 2003 и «Почему плакал Пушкин», М. 2013; Н.Петраков, «Последняя игра Александра Пушкина», М., 2003 и «Пушкин целился в царя», М., 2015; мои – «Тайна Пушкина. “Диплом рогоносца” и другие мистификации», М., 2012 и «Новый комментарий к «Евгению Онегину”», М., 2021), – поскольку они (эти книги) так и не получили никакой оценки «дежурными пушкинистами» (были попросту замолчаны), мне придется отвечать не только Н.Гуданцу, который, судя по всему, не в курсе последних открытий в пушкиноведении, но и высокомерному молчанию пушкинистов: неучитывание возможности нашего подхода неизбежно приводит, мягко говоря, к односторонности. Таким образом, я должен хотя бы сжато изложить свою концепцию поведения и творчества Пушкина в течение жизни – и в частности, в выделенный Гуданцом период. Не исключено, что при изложении моей базовой точки зрения мне удастся коснуться и каких-то аргументов Гуданца, – тем лучше, это облегчит нам путь к конечным выводам. Полагаю, приводимые мною факты и их трактовки могут оказаться неожиданными для большинства предполагаемых участников дискуссии – что ж, я готов ответить на вопросы и замечания.

Но, прежде чем перейти к изложению своих взглядов, сделаю одно замечание по поводу первого предложения аннотации к книге Гуданца: «Принято считать, что Пушкин посвятил жизнь борьбе за свободу». Надеюсь, нет необходимости объяснять, что «певец свободы» и «борец за свободу» – понятия существенно различающиеся. Поскольку автор отвечает за название своей книги, но не в ответе за аннотацию, которой редакция могла сообщить представлению о книге оттенок, меняющий – или смещающий – смысл названия, я хотел бы предупредить, что в дальнейшем рассматриваю поставленную автором проблему именно в духе названия: Пушкин, может быть, и хотел бы стать борцом за свободу, да, слава Богу, было не суждено, – иначе все лучшее, им написанное, написано бы не было. Впрочем, об этом тоже придется сказать.


1


Поведение Пушкина по выходе из Лицея и его первые вольные (непечатные) стихи были продиктованы не столько либеральной модой (хотя это тоже имело место), сколько стремлением создать образ скандалиста; поведение в жизни и оскорбительные эпиграммы также в большой степени служили этой цели, особенно имея успех у военной молодежи. На попытку отца урезонить его Пушкин ответил, что никому еще не удавалось без скандала выделиться из толпы. В связи с этим формула Гуданца «легендарный храбрец» не соответствует сути происходившего. Пушкин своего (широкой известности) таким поведением и «Русланом и Людмилой» добился, а вольнолюбивые стихи эту известность только подпитывали. И не вина Пушкина в том, что потомки не могут отделить его тогдашнюю славу поэта-скандалиста от созданной ими самими легенды о «храбреце».

Стихотворение «Свободы сеятель пустынный…» (в дальнейшем – «Сеятель»), трактовка которого занимает центральное место в книге Гуданца, было написано в 1823 году, и дорога к этому стихотворению заняла у Пушкина 5 – 6 лет. Вскоре после лицея он пишет «Деревню», затем – оду «Вольность». У меня два вопроса к «оде»: во-первых, откуда эта страстная любовь к свободе, какой, кажется, не было ни у одного писателя в истории русской литературы? Пишущие о ней обычно подчеркивают, что Пушкин хотел «на тронах поразить порок», но не требовал уничтожения самого трона. Да, согласен, но откуда эта пушкинская плещущая через край ненависть к монарху?

Самовластительный злодей!
Тебя, твой трон я ненавижу,
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостью вижу.
Читают на твоем челе
Печать проклятия народы,
Ты ужас мира, стыд природы,
Упрек ты богу на земле.

Ведь очевидно, что она имеет прямо-таки личный
характер; на кого же она обращена? К моменту создания оды Наполеон был уже на Св. Елене, и говорить об утерянном им троне в настоящем времени было невозможно; детей – во множественном числе – у него не было (единственный официально признанный ребенок). Остается Александр I – но отношения с ним до оды были вполне мирные; он даже взялся «выступить адвокатом» в защиту Пушкина, после того как тот в сумраке перехода из лицея во дворец перепутал пожилую придворную даму с ее прислугой и пытался даму поцеловать, а она пожаловалась царю.

Явно, поэт очень сильно ненавидел императора; но за что?

У меня этому только одно объяснение: к моменту выхода из лицея Пушкин уже знал, что Александр I фактически обещал ненаказуемость будущим убийцам Павла, и тем самым в пушкинской «оде» он объявлялся отцеубийцей. Тогда становится понятным и пафос оскорбительной «антиАракчеевской» эпиграммы, в которой тот – «а царю он друг и брат», – и где вчиненное Аракчееву оскорбление неизбежно переносится и на царя.

Да, конечно, дело было инициировано Аракчеевым, но всем было понятно, что его «друг и брат» за жестокость к военным поселенцам отвечает не меньше, а может – даже больше. Собираясь Пушкина покарать, император морализировал, говоря о вредном воздействии пушкинских эпиграмм на умы молодежи, но несомненно, что он был оскорблен и понимал это. Но понимал ли Пушкин, на что он идет и чем это может обернуться? Думаю, не понимал – во всяком случае, недопонимал.

Александр I, с одной стороны, был благодарен тем, кто избавил его от зловещей судьбы стать самому жертвой сына, и сделал убийц своим окружением; с другой стороны, он их боялся и при первой возможности стал от них избавляться. Пушкинская «Вольность» была для него опасна именно тем, что всем напоминала, как он пришел к власти. Ее распространение – пусть и не в печати, а только в списках – было для него не просто морально обременительно, но и чрезвычайно опасно. Вынужденное либеральничание царя Пушкин принял за вседозволенность.

Но, все-таки, что же это за столь страстная любовь к свободе, толкавшая Пушкина на непродуманные шаги, которые вели, я бы сказал, к роковым для поэта последствиям? Да, он был бесстрашен на дуэлях; но одно дело – погибнуть в поединке, и другое – сгнить на каторге. Живое пушкинское воображение заставило его опомниться. Осознав, чем он рискует, и по-настоящему испугавшись, он бросился к Карамзину. Общими усилиями Жуковский, Каподистрия, Карамзин и Тургенев поэта от Сибири спасли. Пушкин дал Карамзину слово в течение двух лет не писать ничего противу правительства (предполагалось, что этого времени будет достаточно, чтобы пушкинские прегрешения были забыты и можно было бы поговорить с царем насчет его возвращения в Петербург) – и свое слово он сдержал. Единственное «нарушение» слова – написанное в 1821 году стихотворение «Кинжал», но это нарушение – кажущееся, мы к нему в дальнейшем еще вернемся.

2


Пушкин дал это обещание в разговоре с Карамзиным 4 мая 1820 г., выехал из Петербурга 5 или 6 мая, а почти «ровно» через 2 года, в середине мая 1822 года пишет «Гавриилиаду». Эта кощунственная «безделка» молчаливо обходится пушкинистами (фактически – и Гуданцом), всегда недоумевавшими, зачем ему понадобилось писать эту антирелигиозно-провокационную вещь. «Потомки утратили ключ к поэме, – писал Александр Лацис. – Ее главная мишень – не религия, а придворные нравы. Архангел Гавриил – всего лишь псевдоним флигель адъютанта Брозина». Лацис имел в виду историю, которая к 1822 году еще не была забыта: в 1814 году Брозин сбежал в Париж и увез с собой любовницу Александра I – первую красавицу александровской эпохи Марию
Нарышкину. Однако ограничиваться тем, чтобы упоминать лишь об антирелигиозной направленности поэмы, – подменять цель пушкинского замысла. Ведь если Лацис прав, и Брозин – архангел Гавриил, то Господь Бог – Александр I, Дева Мария – Мария Нарышкина, а Аракчеев – Сатана, и Пушкин, озвучивая в стихах эту адюльтéрную историю, рассчитался за свою ссылку сразу и с императором, и с Аракчеевым. В 1822 году, когда Пушкин писал поэму, роль Аракчеева в его высылке из Петербурга стала уже общеизвестной, и привлекательность осуществления двойной мести оказалась для поэта настолько сильной, что преодолела кощунственный барьер.

Ну, что ж, Пушкин на протяжении почти всей жизни был ближе к Ветхому Завету, чем к Новому, и почитал месть «священным долгом». Пушкин переправляет поэму друзьям, но при удобном случае уничтожает ее беловик, оставив ей возможность гулять на столь любимой им свободе только в копиях. Все же он понимал, как может быть опасно обнаружение автора: мало того, что поэма предельно кощунственна, что каралось; но сказать вслух об измене императора – значит унизить императрицу; под стихотворный удар попала императорская семья.

На Михайловских чтениях 1813 года в моем докладе я на основании вышеизложенного реконструировал письмо Пушкина Николаю I в «процессе» по делу о «Гавриилиаде». Увидев, что царь непременно хочет его «дожать» и заставить признаться в авторстве кощунственной поэмы, Пушкин, по некотором размышлении, сказал, что ему позволено обращаться непосредственно к государю и что он хочет написать ему письмо. Комиссия разрешила это, ему дали бумагу и чернила, он написал письмо и запечатал его своим перстнем. Пушкин в этом письме «сообщал» Николаю, почему он не мог разъяснять комиссии, о чем речь в поэме, и что по этой же причине он заявил комиссии, что письмо конфиденциальное и что Его Величество будут недовольны, если запечатанное им письмо будет вскрыто («комиссия положила, не разрывая письма сего, представить оное Его Величеству»). На том же основании я объяснил, почему царь уничтожил это письмо и закрыл дело с резолюцией: «Дело мне подробно известно и совершенно закончено»: он понял, что не может говорить с Пушкиным о поэме и адюльтере брата даже наедине. Доклад вызвал скандал («Какое вы имели право реконструировать?!» – на весь зал заявила мне некая остепененная дура филологических наук), и пушкинисты попытались его не опубликовать в сборнике – но не посмели: молодежь заступилась. Но участвовать в Михайловских чтениях в дальнейшем мне уже больше не позволяли.

В 1836 году, попав в отчаянное положение из-за нагло показного «ухаживанья» императора за Натальей Николаевной, Пушкин, зная о цепкой памяти царя, использует апробированный в 1822 году сюжет и сам напишет и разошлет друзьям и себе «диплом рогоносца» (см. книги академика Н.Петракова «Последняя игра Александра Пушкина», М., 2003 и «Пушкин целился в царя», М., 2015 и мою «Тайну Пушкина»), где проведет аналогию между треугольником Александр I – Нарышкин – Мария Нарышкина и подобным треугольником Николай I – Пушкин – Наталья Пушкина, отвесив чудовищную оплеуху династии Романовых. Появление «диплома», на первых порах разосланного только Пушкину и его друзьям, было угрозой сделать его достоянием гораздо более широкого круга «читателей». Николай, не разобравшись, назначил следствие, но, прочитав «диплом», мгновенно вспомнил пушкинское письмо, следствие закрыл и разогнал всех, кто имел отношение к этой адюльтéрной истории и дуэли: Данзаса – на Кавказ, Дантеса – вон из России, Наталью Николаевну – на Полотняный завод, мужа Идалии Полетики (на квартире которой было свидание Николая и Натальи Николаевны) – в Одессу (вместе с женой, разумеется, – вот почему она так страстно ненавидела Пушкина, что пришла демонстративно плюнуть на установленный ему памятник). И вот почему до сих пор бьются, пытаясь установить, кто написал «диплом рогоносца» – как будто мог найтись человек, который тогда пошел бы на такой самоубийственный шаг, – кто-то, кроме Пушкина!

Из одной этой истории видно, что Пушкин в своей борьбе за собственную честь и достоинство проявлял фантастическую изобретательность и хладнокровие и что его никогда не могла в этом остановить какая бы то ни было опасность. И если мы видим, что факты вроде бы свидетельствуют, что Пушкин в какой-то момент в чем-то спасовал, каждый такой случай следует рассматривать отдельно, подробно и чрезвычайно внимательно, никогда не забывая о мистификаторской стороне пушкинского характера. Почему же мы так легко воспринимаем возможность кризиса в отношении Пушкина к свободе? Тем более, что необыкновенная, я бы сказал, страстная любовь к свободе была не столько плодом его размышлений, сколько чертой характера, обусловленной, скорее всего, генетически. Об этом – еще одно вынужденное отступление.

3


В 1938 году проф. П.И.Люблинский в «Литературном архиве» АН СССР опубликовал обзор «Из семейного прошлого предков Пушкина», в котором привел письма и документы и консисторское дело по бракоразводному процессу Иосифа (Осипа) Ганнибала и Марьи Алексеевны Пушкиной, в том числе и их «разводную» переписку.

Уехав от мужа, 18 мая 1776 года Марья Алексеевна посылает ему «разводное письмо»:
«Государь мой Осип Абрамович!.. Уже я решилась более вам своей особою тягости не делать, а растатся на век и вас оставить от моих претензий во всем свободна… От вас и от наследников ваших ничего ни как требовать не буду и с тем остаюсь с достойным для вас почтением, ваша, государь, покорная услужница, Марья Ганнибалова».

А вот что пишет ей Ганнибал в ответном «разводном письме»:
«Письмо ваше от 18-го числа сего маия я получил, коим… требуете только, чтоб отдать вам дочь вашу Надежду… и на оное имею объявить, что я издавна уж… нелюбовь ко мне чувствительно предвидел и увеличившиеся ваши, в досаждение мое, и несносные для меня поступки
и поныне от вас носил с крайним оскорблением; …как себе от вас приемлю, так и вам оставляю от меня, свободу навеки; а дочь ваша Надежда припоручена от меня… управителю для отдачи вам, которую и можете от него получить благопристойно, …и затем желаю пользоваться вам златою волностию, а я в последния называюсь муж ваш Иосиф Ганнибал».

Этим двойным употреблением слов «дочь ваша»
Ганнибал подчеркивал, что он знает об истинном происхождении дочери. А в одной из челобитных Екатерине II, принимавшей участие в этом бракоразводном процессе, Ганнибал писал: «Всевышний возмездник знает совесть мою, знает так же произведение дочери моей». Люблинский заметил: «Кто может доказать, что они (слова Ганнибала по поводу происхождения дочери – В.К.) не могли быть искренними? При ином предположении нам будут совершенно непонятными тот тон и та горечь, какою наполнено его ответное письмо к жене».

В цепочке фактов, с помощью которых Лацис выстраивал версию цыганского происхождения Надежды Осиповны Ганнибал, он опирался на предположение связи ее матери с Визапуром (имение Визапуров соседствовало с Суйдой), который был выходцем из Индии и, наиболее вероятно, был цыганом. Это предположение ждет исторической справки, но есть и другие факты, которые эту версию поддерживают. Надежда Осиповна терпеть не могла жить на одном месте и постоянно меняла квартиры. Пушкин же и вообще всю жизнь провел в кибитке – и это ли не цыганский характер? В черновых набросках предполагавшихся «Примечаний к “Цыганам”» Пушкин писал с явной симпатией – если не любовью – поэта к этому племени «приверженцев первобытной свободы»:

«…Цыгане принадлежат отверженной касте индийцев, называемых пария.
(Подчеркнуто Пушкиным – В.К.) Язык и то, что можно назвать их верою – даже черты лица и образ жизни верные тому свидетельства. Их привязанность к дикой вольности, обеспеченной бедностию, везде утомила меры, принятые правительством для преобразования праздной жизни сих бродяг – они кочуют в России, как и в Англии…»

Ну, и, наконец, один из самых сильных аргументов, приводившихся Лацисом, – пушкинское стихотворение «Цыганы»; оно кончается строфами:

ЦЫГАНЫ
С английского
…………………..
Здравствуй, счастливое племя!
Узнаю твои костры;
Я бы сам в иное время
Провожал сии шатры.

Завтра с первыми лучами
Ваш исчезнет вольный след.
Вы уйдете – но за вами
Не пойдет уж ваш поэт.

Подзаголовок «С английского» – пушкинская мистификация, такого стихотворения в английской поэзии не существовало. Так же как мистификация и пушкинская «Моя родословная»: он знал о своем происхождении, но был не вправе это озвучивать, подставляя бабушку и мать, а свое формальное происхождение от Ганнибала использовал для ответа Булгарину. Но ключевое указание на свое цыганское происхождение Пушкин оставил нам, публикуя поэму «Цыганы», с обложки которой он снял свое имя, повторяя мистификационный прием, уже использованный в публикациях первых глав «Евгения Онегина»: название на обложке «Цыган» объединяло племя и автора. (К этому пушкинскому приему мы еще вернемся.)

Знание о цыганском происхождении Пушкина дает нам понимание того, как Пушкин относился к свободе. Свободолюбивость Пушкина была по преимуществу цыганской, не принимающей личных
ограничений (особенно в передвижении). Эта черта характера у него была явно гипертрофирована (сравнительно с окружающими), и ссылки эту черту не смягчили – да и не могли смягчить: она была врожденной, результатом наличия «кочевого гена». Что же касается реакции поэта на общественное ограничение свободы, то его отношение к такой несвободе
менялось – от полного неприятия ее ограничений в юности и молодости до понимания «осознанной необходимости» в зрелом возрасте, – менялось под влиянием размышлений над французской революцией, прочитанными книгами и беседами с умными людьми (не говоря уж о жестоком уроке декабрьского мятежа и судьбе декабристов). Одним из таких умных людей был Александр Раевский, общение с которым и стало поводом для создания стихотворения «Демон».

4


На характер их взаимоотношений в 1820 – 23 годах проливают свет воспоминания сестры Александра Раевского, Екатерины Раевской-Орловой:

«Александр Раевский был чрезвычайно умен и тогда уже успел внушить Пушкину такое высокое о себе понятие, что наш поэт предрекал ему блестящую известность. Позднее, когда они виделись в Каменке и в Одессе, Александр Раевский, заметив свое влияние на Пушкина, вздумал трунить над ним и стал представлять из себя ничем не довольного, разочарованного, над всеми глумящегося человека. Поэт поддался искусной мистификации и написал своего «ДЕМОНА». Раевский долго оставлял его в заблуждении, но наконец признался в своей шутке, и после они часто и много смеялись, перечитывая вместе это стихотворение, об источниках и значении которого так много было написано и истощено догадок».

Впоследствии Пушкин протестовал против того, чтобы адресатом «ДЕМОНА» считали Раевского, и даже был вынужден написать по этому поводу «опровержение» – заметку «О стихотворении “ДЕМОН”», где он писал о себе в третьем лице, собираясь опубликовать ее не под своим именем или анонимно:

«Думаю, что критик ошибся. Многие того же мнения, иные даже указывали на лицо, которое Пушкин будто бы хотел изобразить в своем странном стихотворении. Кажется, они неправы, по крайней мере вижу я в «ДЕМОНЕ» цель иную, более нравственную. В лучшее время жизни сердце, еще не охлажденное опытом, доступно для прекрасного. Оно легковерно и нежно. Мало-помалу вечные противуречия существенности рождают в нем сомнения, чувство мучительное, но непродолжительное. Оно исчезает, уничтожив навсегда лучшие надежды и поэтические предрассудки души. Недаром великий Гете называет вечного врага человечества духом отрицающим. И Пушкин не хотел ли в своем демоне олицетворить сей дух отрицания или сомнения, и в сжатой картине начертал отличительные признаки и печальное влияние оного на нравственность нашего века».

Из воспоминаний Екатерины Орловой следует, что Пушкин это стихотворение переделывал: первоначально оно было написано о Раевском, а впоследствии, когда тот признался, что он над Пушкиным подшутил, первые строки стихотворения были переадресованы в юность. В результате стихотворение сильно выиграло, своей мудростью выделяясь среди пушкинских стихов того времени.

Из-за того, что в пушкинистике до сих пор гуляет запущенная Н.Лернером в 1910 году версия предательского поведения Александра Раевского по отношению к Пушкину, якобы ставшего причиной 2-й ссылки, – версия, опрокинутая Гершензоном в 1919-м и, тем не менее, впоследствии заново запущенная П.К.Губером и Т.Г.Цявловской, – роль Александра Раевского в жизни Пушкина в рассматриваемый отрезок времени не просто недооценена, но существенно искажена (см. мою книгу «Тайна Пушкина», гл. «Миф о пушкинском демоне»). Раевский не только сыграл важную роль в процессе отказа Пушкина от романтизма и перехода к реализму в творчестве, но и в отношении к политике. Александр Раевский не стал декабристом по убеждениям, и, хотя Пушкин – по воспоминаниям современников – и желал бы стать участником тайного общества, он не мог игнорировать отношения к декабризму такого человека чести, каким был Раевский.

В «Записках декабриста» Н.И.Лорера есть место с пересказом эпизода из допроса братьев Раевских Николаем I. «Я знаю, – сказал царь, обращаясь к Александру Раевскому, – что вы не принадлежите к тайному обществу; но, имея родных и знакомых там, вы все знали и не уведомили правительство; где же ваша присяга?» Лучше бы он об этом не спрашивал – но, видно, для императора это было во всей истории мятежа и последующего расследования его «больным» местом; похоже, Николай и в самом деле не мог понять, почему столько дворян, не участвуя в заговоре, знали о нем – и не доносили. «Государь! – ответил Раевский. – Честь дороже присяги; нарушив первую, человек не может существовать, тогда как без второй он может обойтись еще».

Такой ответ должен был сильно разозлить царя: вместо ожидаемого покаяния в недоносительстве он услышал принципиальное одобрение ему. Возможно, в другой ситуации он бы этого ответа не простил – и тем не менее он его проглотил; более того, в апреле 1826 года Николай I принял генерала Раевского с сыном, Александром Раевским, – им была дана почетная аудиенция; в качестве «компенсации» за отсидку без вины Александр Раевский был сделан камергером. Царю они были нужны: ему необходимо было противопоставить арестованным мятежникам знаменитых по Отечественной войне и сохранивших верность престолу людей; Раевские были одними из них.

И вот пушкинисты, зная все это – не могли не знать! – вопреки очевидному, в течение 100 с лишним лет изо всех сил стараются очернить этого человека чести только потому, что им потребовалось поставить кого-нибудь в положение мальчика для битья в невнимательно прочтенном ими пушкинском стихотворении!

5


Интенсивное общение на Юге в 1820 – 23 гг. с Александром Раевским, с одной стороны, и руководителями декабризма с другой заставило Пушкина решать, на чьей он стороне. Несомненно, Раевский объяснил ему, с какой силой собираются сражаться декабристы и насколько безнадежно в этой ситуации их дело. В наши дни многим приходилось думать над сходными проблемами; приведу глубокий по мысли афоризм моего друга, поэта и мыслителя Валентина Лукьянова, умершего в 1987 году: «Всякое восстание преждевременно». Но это уже результат продумывания многовекового исторического опыта, и не только российского. Пушкину пришлось идти к сходным обобщениям самостоятельно. Страстное желание поучаствовать в борьбе за свободу входило в противоречие с трезвым пониманием безнадежности такой борьбы в России. Горечь этого понимания и была выражена в «Сеятеле»:


Изыде сеятель сеяти семена своя
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя –
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды...
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.

В первой строке цитируется девиз масонов – «сеять семена свободы в пустыне мира», – и тем самым все стихотворение становится антитезой этому девизу и свидетельством отношения Поэта к масонству. Ключевые слова для понимания стихотворения – «мирные народы» и «чести клич». К моменту написания этого стихотворения завершились революции в Испании и Португалии, приведшие к конституционным монархиям, продолжалось восстание в Греции. В России на подобное рассчитывать не приходилось, русский народ был мирным, и Пушкин это понимал. Множественное число здесь – прикрытие. Но главная особенность этого стихотворения в том, что оно написано вообще не от лица Пушкина, но от лица Поэта, с презрением относящегося к «мирным народам».

Несколько слов следует сказать о выражении «чести клич». Понятие чести в пушкинские времена было понятием аристократическим
(а в наше время – и вообще практически потеряло смысл). О какой чести крепостного крестьянина можно было говорить? С этой точки зрения слова «чести клич» резко усиливали уничтожающе презрительное отношение «автора» стихотворения к «мирным народам». Но об этом приеме передачи роли повествователя в стихах некому «лирическому герою» – чуть позже.

Отрезвление романтика было горьким. К тому же обстоятельства были таковы, что нависла угроза продолжения ссылки. Тургенев в Петербурге всем подряд показывал письмо Пушкина Кюхельбекеру, где об атеизме говорилось если и не с явной симпатией, то, во всяком случае, как о вполне допустимом мировоззрении. Письмо дошло до власти. Пушкин понял, что отныне он будет «под колпаком». В то же время он стал нечаянным свидетелем разговора Сабанеева с Инзовым и понял, что Владимира Федоровича Раевского, с которым он был дружен, собираются арестовать. Не без серьезного риска он Раевского предупреждает, и тот успевает уничтожить опасные бумаги, но, тем не менее, оказывается в крепости.

Беседы с Александром Раевским окончательно разрушили и романтические пушкинские иллюзии насчет справедливого переустройства мира (с этой точки зрения, как показало время, видимо, и вообще мало вероятного в принципе), и отношение к романтизму и Байрону. Не в силах ничего противопоставить аргументам собеседника, Пушкин вынужден просить во время разговора гасить свечи: он не в силах вынести насмешливый взгляд «демона». Понимая, что, скорее всего, ему не скоро удастся выбраться из ссылки, он даже задумывает побег, но и тут его надеждам не удается сбыться: пока он пытается раздобыть денег на побег и хотя бы на первое время проживания за границей, организованные и проплаченные Воронцовым доносы доходят до столицы, и оттуда приходит распоряжение о ссылке в Михайловское, под надзор родителей. О его взаимоотношениях с Воронцовым и причинах второй ссылки я подробно писал в книге «Тайна Пушкина».

Пушкин предупреждает всех адресатов, что его почта перлюстрируется, и даже Александру Раевскому не сообщает нового адреса, за что тот журит его в совместном с Елизаветой Воронцовой письме, в котором между строк они дают понять, какой линии в поведении и переписке надо в дальнейшем придерживаться. С этого времени пушкинские письма становятся насыщенными мистификационными обиняками, загадками и шифрами. Одну из таким образом скрытых эпиграмм на царя я проанализировал в «Тайне Пушкина», и такого своего отношения к царю Пушкин придерживался и в дальнейшем. Можно, конечно, считать подобное поведение «фигой в кармане», но открыто
бороться с самодержавной властью – и даже в переписке открыто противостоять ей – было бы, во-первых, самоубийственной глупостью, а, во-вторых, у Пушкина была – как у Гения – своя сверхзадача. Вот ее он и начал осуществлять в одно время с написанием «Демона» и «Сеятеля»: он задумывает и начинает осуществление главного труда своей жизни – «Евгения Онегина». Замысел оказался настолько важным и серьезным (см. мой «Новый комментарий к “Евгению Онегину”»), что, вместе с десятком примыкающих к роману произведений занял 8 лет самой плодотворной поры в жизни поэта.

Одновременно Пушкин пользуется любой легальной возможностью замолвить слово за осужденных декабристов, в надежде на милосердие
власти. Например, об этом «Анджело», об этом «Конек-горбунок» (мой ролик в Ютюбе об этой пушкинской мистификации за год собрал 1,5 миллиона посетителей – думаю, сейчас уже под 2 миллиона; соотношение тех, кто согласен с версией пушкинского авторства сказки, к тем, кто не согласен, – 20 : 1). Он не борется с властью, но при любой возможности напоминает о милосердии (милость к падшим призывает).

Вот что говорит в 1834 году конек-горбунок (у Пушкина есть, по Л.Ф.Керцелли, «автопортрет в виде лошади», а по справедливому уточнению Лациса – «в виде конька-горбунка») «Киту державному», который 10 лет назад проглотил 30 кораблей:

Если дашь ты им свободу,
Снимет Бог с тебя невзгоду.

Этому он остался верен до конца. Более того, чтобы иметь возможность напоминать императору о снисхождении, он иногда идет даже на риск собственного морального ущерба – и это всегда надо учитывать при рассмотрении пушкинских поступков и произведений.

6


Для полноты хотя бы общего представления о моей концепции пушкинского творчества и жизни в этот период следует коротко сказать об устройстве «Евгения Онегина». Дело в том, что Пушкин подшутил над нами, сделав в книге повествователем не себя. Ключ к пониманию – строки:

Письмо Татьяны предо мною,
Его я свято берегу.
Читаю с тайною тоскою
И начитаться не могу.

Письмо Татьяна писала Онегину, следовательно, письмо у него (и Лотман подтверждает, что оно в архиве Онегина: «Та, от которой он хранит Письмо, где сердце говорит»). То есть в книге повествователь – Онегин, рассказывающий эту историю о себе самом в третьем лице. Слова «Онегин, добрый мой приятель» произносит Онегин, а не Пушкин, «Не мог он ямба от хорея, Как мы ни бились, отличить» тоже произносит Онегин – и лжет: он скрывает, что он пишет роман, выдавая себя за Пушкина; на дуэли стреляются 2 поэта – Онегин и Ленский, поэт убивает поэта. Это вообще совсем другая книга. Ну, а если кто не согласен с тем, что повествователь в романе Онегин, пусть объяснит нам, почему Пушкин читает письмо Татьяны «с тайною тоскою».

Как человек Онегин абсолютный циник, презирающий женщин, мужчин и вообще всех людей, подлец, поскольку хладнокровно убивает друга-поэта без попытки примирения, будучи виноватым в ссоре и опытным стрелком. Как поэт он противоречив, изображен подражателем Байрона, рассудочно-умозрительным архаистом (от архаики в собственных стихах Пушкин к этому времени уже отказался), любителем галлицизмов (то есть он плохой переводчик с французского) и поэтических штампов и заимствований.

На протяжении романа, который он пишет «на наших глазах», он лжет, постоянно пытается подставить Пушкина, ненавидит Вяземского, Баратынского и Дельвига и т.д. и т.п. Образ списан с «преображенского приятеля» Пушкина, поэта и драматурга П.А.Катенина, до сих пор считающегося одним из лучших друзей Пушкина, а на самом деле его злейшего врага. Он люто ненавидел Пушкина; степень ненависти была такова, что он даже пошел на попытку его убийства. Он распустил сплетню, что Пушкина доставили в жандармское отделение и высекли розгами, а потом пустил вослед вторую, что первую сплетню распустил Толстой-Американец. Толстой был дуэлянтом, убил на дуэлях 11 человек, и расчет был, что Пушкин сгоряча вызовет его на дуэль, а тот Пушкина убьет.

Пушкина поразило, что описанная Стерном в романах «Жизнь и мнения Тристрама Стерна, джентльмена» и «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» история взаимоотношений Йорика и его «друга» Евгения чрезвычайно похожа на историю отношений Пушкина и Катенина, похожа до такой степени, что невольно наводила на мысль о типовом сходстве взаимоотношений талантливого писателя с одним из писателей его окружения, посредственным, завистливым и мстительным. Главная мысль ЕО – «Посредственность – убийца таланта», при всей ее простоте и чуть ли не банальности, оказалась настолько важной (с моей точки зрения, это одна из главных проблем литературы и жизни), что Пушкин не пожалел бросить в костер этой – не только литературной – борьбы, кроме всего ЕО, еще и десяток примыкающих к этому роману произведений: «Борис Годунов», «Граф Нулин», «Домик в Коломне», «Езерский», «Медный всадник», «Повести Белкина» и др., написанных на приеме передачи роли повествователя своему врагу. Более того, в течение многолетней публикации романа Пушкин написал и несколько стихотворений, написанных от лица такого поэта – «Поэт», «Поэт и толпа» и др., – это пушкинские едкие пародии на катенинское: «Кто от души простой и чистой пел, тот не искал сих плесков всенародных». «Сеятель»
– одно из первых «самовыражений» Онегина-Катенина, так же как и стихотворение «Кинжал», сознательно написанное в архаизированной форме (Пушкин знал о ненависти Катенина к царю: он даже собирался убить его). Всё это – пушкинские мистификации, вершиной пирамиды коих стала трагедия «Моцарт и Сальери», по поводу которой один из самых проницательных пушкинистов Михаил Гершензон заметил, что «в Сальери решительно есть черты Катенина».

Если совсем коротко, то «Евгений Онегин» – роман, написанный от лица посредственного и завистливо-мстительного писателя-негодяя. В наши дни таким не удивишь, но в XIX веке в русской литературе это было впервые. К тому же это был «не просто роман, а роман в стихах – дьявольская разница». В этой фразе (в письме к Вяземскому) Пушкин в слове «дьявольская» использовал двусмысленность: он представлял себе, как он повеселится, дурача публику, которая привыкла к стихотворцам, в слове «я» всегда подразумевавшим исключительно себя любимых. «Читатель… верх земных утех Из-за угла смеяться надо всеми», – писал Пушкин в «Домике в Коломне». Вот, понимая, что он дурачит людей, Пушкин и снимал с обложек изданий отдельных глав ЕО свое имя, оставляя там только ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН, а в журнальных и альманашных публикациях отрывков из романа название романа использовал исключительно без кавычек и только в родительном падеже, придавая ему смысл «написанного Евгением Онегиным», – и то и дело рисовал себя с бесовскими рожками.

Насколько удачен был этот пушкинский психологический расчет, показывает сообщение П.Нащокина в письме от 9 июля 1831 г.»: «Между проччиих был приезжий из провинции, который сказывал, что твои стихи не в моде, а читают нового поэта, и кого бы ты думат – его зовут Евгений Онегин».

Часть нашего интервью с Альфредом Николаевичем Барковым по поводу структуры ЕО было мной опубликовано в газете «Новые известия» 28 ноября 2002 года, а в статье «Политура отпускается после 11», итожившей всё интервью (5 публикаций – три по Шекспиру, одна по ЕО и одна по «Мастеру и Маргарите»), я писал, что сегодня такие произведения следовало бы публиковать с параллельным комментарием. Пушкинисты и литературоведы вызов не приняли, интервью замолчали. Понимая, что в ближайшее время может не найтись никого, кто бы взялся за этот труд, я этот комментарий написал и издал. Я не претендую на абсолютную завершенность «Комментария»: у меня осталось несколько вопросов, на которые я пока не смог ответить, но на представлении об устройстве ЕО это существенно не сказывается. В общем виде структура книги объяснена так, чтобы она стала полностью доступной читателю со средним образованием. Именно поэтому я с самого начала поставил перед собой задачу обойтись без литературоведческих терминов, полагая, что любому читателю по силам понять замысел Пушкина и его исполнение, если он встанет на точку зрения автора: Пушкин
ведь писал не для филологов. Выявление фигуры повествователя в данном случае и есть определение точки зрения. Надеюсь, аудитории, для которой пишется настоящая рецензия, этот подход не покажется чересчур усложненным.

Замечу лишь, что прием передачи роли повествователя своему врагу в истории мировой литературы использовался гениями неоднократно. Как сказал Стани́слав Ежи Лец, «в каждом веке – свое средневековье». Гении, очутившиеся в таких временах, оказывались и перед проблемой, как им быть с их взглядами, противоречившими взглядам власти или церкви, за открытое высказывание которых они могли поплатиться головой. Молчание или, тем более, попытка говорить угодное властям было бы духовным самоубийством. Выход был найден еще древними греками, придумавшими мениппею: враг-повествователь высказывает благонамеренные взгляды и рассуждения, тем самым обманывая власти, а для читателя в тексте давались «ключи», подсказывавшие, что это речь повествователя.

Так написан «Гамлет», в котором рассказчик не Шекспир, а Горацио (это следует из последней сцены); в дальнейшем прием передавался из рук в руки, поверх барьеров, как эстафетная палочка: Гамлет (в сцене с могильщиками) держит в руках череп Йорика – шута, прерогатива которого говорить в лицо королям правду, Стерн своего главного героя называет Йориком, это альтер эго самого автора и тоже «шут», который смеется надо всем и надо всеми, а его заклятый «друг» Евгений (в романе «Сентиментальное путешествие» – повествователь) пеняет ему: «…Человек осмеянный считает себя человеком оскорбленным» и фактически организует его убийство; Пушкин дает примечание к фразе Ленского «Бедный Йорик!»: «См. Шекспира и Стерна» и своего заклятого «друга» Евгения делает повествователем и убийцей; Булгаков в «Белой гвардии» делает повествователем своего антагониста Шполянского (в жизни – Шкловского) и дает к нему ключ: «с черными бакенбардами, чрезвычайно похожий на Евгения Онегина» (поскольку черных бакенбард в ЕО нет, то понимать эту фразу надо как образ: человек, очень похожий по характеру и функции в романе на Евгения Онегина).

Пушкин видел, что «Гамлет» пока не разгадан, Стерн не разгадан и что «Онегин» будет разгадан одновременно с ними, когда будет разгадан прием передачи роли повествователя врагу автора, – и смирился с тем (честолюбие мистификатора!), что уже при его жизни стали раздаваться голоса, будто он исписался (апофеозом такого отношения к Пушкину стала статья Писарева, молчаливо «забытая» пушкинистами, где ЕО
был буквально разгромлен, и тем самым невольно проявлявшая замысел Пушкина). Так и произошло: Барков разгадал и разобрал все три произведения – в 1994 году вышла его книга о «Мастере и Маргарите», в 1998-м – о ЕО, в 2000-м – о «Гамлете».

7


Поведение «дежурных пушкинистов» вызывает у меня омерзение. Я дважды читал доклады по пушкинским мистификациям на Болдинской международной научной конференции – в 2013 и 2014 гг. Оба раза мои доклады были единственными, не включенными в сборники, при том что мне ни разу никто не возразил. Это свидетельствует, что уровень нашей пушкинистики упал ниже колена. Все ссылки Гуданца на имена пушкинистов в этой ситуации бессмысленны: это обилие имен ничего не стоит. Точно так же ничего не стоит перечисление их ложных или справедливых умозаключений по поводу обсуждаемых в его книге проблем: положение с Пушкиным гораздо страшнее любого предположения. Если Барков, и я вслед за ним, правы, то у Пушкина нами не прочтены большинство его крупных произведения и некоторые проблемные стихи. Достаточно сказать, что и общеизвестный «диалог с митрополитом Филаретом» – пушкинская мистификация: все три стихотворения вышли из-под пера Пушкина (см. блестящую работу петербургского исследователя А.Ю.Панфилова «Неизвестное стихотворение Пушкина» (https://stihi.ru/2009/03/20/66...); единственное замечание к ней – не мешало бы уточнить, кто повествователь в первом стихотворении «Дар напрасный, дар случайный…»: есть основание полагать, что это не Пушкин).

Что же касается поднимаемой Гуданцом проблематики, то при сопоставлении с моими вышеизложенными взглядами – опять же, при условии моей правоты – сразу проявляются соответствующие слабости выдвинутой им концепции: чересчур вольная трактовка побуждений Пушкина, заведомо обвиняющая его в трусости или непоследовательности, неоправданная ироничность общего тона и т.д. Получается, что в каждом случае, говорим ли мы о «Демоне» или о «Кинжале», о «Сеятеле» или об «Онегине», нам сначала нужно разобраться в предлагаемой мною базе: с ее точки зрения все эти стихи написаны так, что претензии к ним с общепринятых пушкиноведческих позиций становятся необоснованными. Например, потому Пушкин и опубликовал «Кинжал» в 1821 году, что он не нарушал обещания: стихотворение было написано от лица врага, архаиста.

Поскольку из сказанного видно, что я оспариваю трактовку базовых в концепции Гуданца стихотворений, обрушивая тем самым все его построение, я не считаю нужным подробно разбирать остальные его аргументы. Сначала надо разобраться в том, что я «нагородил» выше – в противном случае диалог не состоится. Конечно, я был бы рад, если бы мою точку зрения обсудили: за 20 лет я не услышал ни одного сколько-нибудь достойного контраргумента ни по одному положению в моих книгах. Я готов оказаться неправым, но хотел бы услышать возражения – и не столь важно, если это будут не пушкинисты, они-то меня как раз мало интересуют, поскольку за десятки лет высокомерного (или трусливого) молчания потеряли в моих глазах какой бы то ни было авторитет. Но без такого предварительного обсуждения я не вижу возможности разбирать книгу Н.Гуданца подробно: мы говорим на разных языках.

И последнее. Я отнюдь не считаю, что Пушкин в жизни поступал всегда идеально и был абсолютно безгрешен. У него были недостатки и пороки, и он сам прекрасно знал об этом и, как и во всем, в этом отношении к себе был абсолютно беспощаден:

«Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? – писал Пушкин Вяземскому в ноябре 1825 года из Михайловского. – Черт с ними! слава богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностию, то марая своих врагов. Его бы уличили, как уличили Руссо – а там злоба и клевета снова бы торжествовали. Оставь любопытство толпе и будь заодно с Гением… Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы, – иначе».

Обычно на этом месте обрывают цитату из пушкинского письма, между тем как существенно именно ее продолжение:

«Не лгать – можно; быть искренним – невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью – на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать… суд людей не трудно; [самого себя] суд собственный невозможно».

Да, всем людям присущи и дурные поступки (безгрешен даже не святой – только Бог), но степень их переживания Гениями такова, что не дай нам, Господь, испытать всю жуткую остроту боли, всю бездну отчаянья, переживаемую ими в такие минуты собственной горестной самооценки – этого поистине христианского покаяния. Об этом Пушкин оставил нам незадолго до смерти написанные стихи – его «покаянный канон» (слово «мечты» здесь им использовано в его тогдашнем значении – «воображение»):

Воспоминание

Когда для смертного умолкнет шумный день
И на немые стогны града
Полупрозрачная наляжет ночи тень
И сон, дневных трудов награда,
В то время для меня влачатся в тишине
Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.

16 декабря 2021 г.

Гуданец Н.Л., «"Певец свободы", или гипноз репутации. Очерки политической биографии Пушкина (1820–1823)»

600 руб.
В наличии
Под заказ
Быстрый заказ

Об авторе: Гуданец Николай Леонардович

Год издания: 2021

ISBN 978-5-4469-2019-8

292 страницы, твердый переплет, 213x155x24 мм, 558гр, цветные и черно-белые иллюстрации

АННОТАЦИЯ

Общепринято, что Пушкин посвятил жизнь борьбе за свободу. Одним из поворотных событий его политической биографии является мировоззренческий кризис периода южной ссылки. Большинство пушкинистов считают, что причиной кризиса были переживания по поводу наступления российской реакции и поражения европейских революций, а его апогеем стало трагическое стихотворение «Сеятель» (1823), где поэт в порыве отчаяния обвиняет «мирные народы» в отсутствии у них потребности в свободе. Кризис не поколебал либеральные убеждения Пушкина и после поражения декабристов он продолжал их дело в одиночку пока его не сразила пуля Дантеса.

Николай Гуданец убедительно доказывает, что кризис привел к отказу от юношеского вольнодумства, был вызван иными причинами, случился и был преодолен ранее написания «Сеятеля». Это стихотворение возникло не в итоге мучительных размышлений поэта, а явилось циничной поделкой, изготовленной с утилитарными целями.

Для обоснования своей смелой концепции автор бросает вызов корифеям пушкинистики и дает новые ответы на хрестоматийные вопросы: почему поэт был выслан из Санкт-Петербурга; почему он не был принят в члены тайных обществ; почему разочаровался в греческом «пакостном народе», восставшем против османского владычества; почему черновик якобы проникнутого христианским духом «Сеятеля» соседствует в первой масонской тетради с письмом к Ф.Ф. Вигелю, где скабрезные шутки и рекомендации гомоэротического характера сочетаются с религиозными кощунствами; почему Пушкин не решился ходатайствовать перед царем о смягчения участи друзей-декабристов?

Книга приглашает к новому прочтению биографии и творчества основоположника современного русского языка и культуры и предназначена для каждого, кто считает себя русским.

Эрлих С.Е. Гений парадоксов: «Дум высокое стремленье» или «Замыслы кровавые и безумные»? Предисловие издателя

От религии пушкинистики к науке пушкиноведения. Предисловие автора

  1. Легендарный храбрец и «не пиитический страх»
  2. «Либеральный бред» и душевный перелом

III. Зарифмованный кинжал и холодная душа

  1. «Лени много, а денег мало»
  2. «Понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество»
  3. «Я был массон»

VII. Певец в темнице и ренегат на свободе

VIII. «Хладная толпа» восторженных поклонников

  1. «Русский Бейрон» и «пакостный народ»
  2. Тайный образ мыслей присмиревшего бунтаря
  3. «Милость к падшим» и хроническая боязнь

XII. «Приходит лукавый и похищает посеянное в сердце его»

XIII. Странный разворот «масонской тетради»

XIV. Расписка в отступничестве

Список иллюстраций

Литература

Указатель имен