Почему лучшие советские переводы и переводчики были забыты. Мнение Марии Баскиной, составительницы сборника «Художественно-филологический перевод 1920–30-х годов»

Почему лучшие советские переводы и переводчики были забыты. Мнение Марии Баскиной, составительницы сборника «Художественно-филологический перевод 1920–30-х годов»

Не так давно в петербургском издательстве «Нестор-История» вышел сборник под названием «Художественно-филологический перевод 1920–1930-х годов» («Горький» уже публиковал рецензию на него и фрагмент одной из вошедших в него статей). Теперь мы попросили составительницу сборника Марию Баскину (Маликову) рассказать, чем руководствовались она и ее коллеги, обратившись к этой давно, казалось бы, забытой странице из истории отечественного перевода. Выяснилось, что среди множества причин была и такая: напомнить читателю о целой плеяде выдающихся литераторов и филологов, превративших перевод не только в высокое искусство, но и в точную науку.
Сегодняшняя ситуация в области художественного перевода, когда его общественно значимое настоящее и будущее — это гугл-переводчик, обогащенный национальными языковыми корпусами, вновь открывает возможность для превращения традиционного труда переводчика в редкое и виртуозное искусство и в особое направление филологического анализа, состоящее в очень медленном чтении оригинального текста и его воссоздании в духе борхесовского Пьера Менара, «автора» «Дон Кихота». Наш том «Художественно-филологический перевод 1920–1930-х годов»* посвящен довоенному периоду истории отечественного перевода, когда он уже был искусством и филологией благодаря тому, что в эту область — практику перевода, его редактирование, историко-литературное и теоретическое исследование, критику — пришла когорта крупных филологов и поэтов-неоклассиков: Михаил Алексеев, Владимир Державин, Михаил Лозинский, Дмитрий Усов, Александр Финкель, Адриан Франковский, Георгий Шенгели, Густав Шпет, Борис Ярхо и другие, о ком идет речь в составивших сборник статьях и публикациях разных исследователей, а также Давид Выгодский, Александр Габричевский, Вильгельм Зоргенфрей, Михаил Кузмин, Бенедикт Лившиц, Михаил Петровский, Адриан Пиотровский, Анна Радлова, Михаил Салье, Валентин Стенич, Андрей Федоров, Сергей Шервинский, Розалия Шор, Борис Энгельгардт, о которых мы еще не успели написать. В конце 1930-х — 1940-е годы большинство из них было репрессировано. Параллельно перевод перешел в область гетерономии — стал делом «государственной важности» и местом соперничества за то, у кого будет власть определять, что является «советским переводом» и кто — «советским переводчиком». К 1950-м годам на этом сжатом поле образовалась возможность для «повержения буквалистов», описанного в известной замечательной книге Андрея Азова: переводы и работы о переводе перечисленных мастеров, определявших переводческий ландшафт 1930-х годов, были собирательно, пейоративно и неточно помечены ярлыком «буквалистических» и «формалистических» и отторгнуты, а назначенные отвечать за всех «буквалистов» Евгений Ланн и Георгий Шенгели повержены социально.

Поскольку послевоенный собственно «советский перевод» был частью соцреалистической парадигмы (далее говоря «советский перевод», мы будем иметь в виду только послевоенный, определявший себя именно в связи с этой идеологией), сосуществование и обсуждение разных типов перевода сменилось назначением одного единственно «верного» и «реалистического». Чаще всего это был перевод стилистически и идеологически доместицирующий, или «одомашнивающий», что не исключало, при возможности, элементов формальной точности. Грандиозный советский проект «Всемирная литература» принял действительно промышленный характер не в утопических замыслах одноименного издательства, существовавшего под эгидой Максима Горького, и не в штучном товаре «Academia», а в послевоенной продукции государственных советских издательств, выпускавших переводы тиражами в несколько сот тысяч экземпляров. В постсоветское время традиция пере-переводов классики, ее обновления и актуализации не сформировалась*, поэтому современный отечественный читатель до сих пор в основном судит о мировой классике и проблеме перевода по послевоенным — «советским» — переводам.

Отличие «советских переводов» от довоенных замечательно описал Григорий Дашевский, причем в обоих случаях он говорил о хороших работах — переводах «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста, выполненных Николаем Любимовым в 1970-х годах и Адрианом Франковским в 1930-х: «В переводе Франковского <...> слышна была умная речь автора <...>. Этот перевод говорил: „читатель и изображенная реальность — части единого мира, одного времени; интонация мысли едина поверх языков и сквозь языки; эта книга о нас — о современной душе”. Это был перевод во всех смыслах слова современный. В переводе Любимова интонация умной беседы совершенно заглохла <...>. Все заполнила „литература” — ее особенные, книжные, глухие к реальной речи элементы — повествование, описание, псевдонародное просторечие и псевдосветский жаргон. В переводе как будто слышно и то, что Любимов никогда не был за границей, и то, что он с презрением и отвращением смотрел на современную ему советскую действительность, включая и все ее умные разговоры. Этот перевод говорил: „никакой Франции нет; и на русском языке никакого умного разговора тоже нет; а есть только детские воспоминания и тома русской классики, на вневременной язык которой мы и переводим такую же вневременную всемирную литературу, от Рабле до Пруста, проецируя одну книжную мнимость на другую”. Этот был перевод вневременной — со всей той аморфностью и духотой, к которым обычно приводит вневременность»*.

Дело не в том, что «советские переводы» плохи — напротив, это чаще всего честные работы крепких переводчиков, прошедшие многоступенчатую редакторскую и корректорскую сверку. Дело в том, что они — плод вынужденного отказа от собственного прошлого — переводческой традиции Серебряного века и 1920–1930-х годов, порождение среды, из которой был выкачан воздух истории как актуальности и интенциональности — осталось безвоздушное, пространство идеологии и вневременной русской культуры, в котором невозможно, говоря языком Вальтера Беньямина, разбудить эхо оригинала.

Этот мертвый по-прежнему хватает живого, в чем мы убедились совсем недавно, задав студентам-филологам ВШЭ тему для курсовых и дипломных работ о том, почему советский читатель полюбил Хемингуэя: вместо современного взгляда на советское наследство мы получили сочинения, сплошь «зараженные» языком критиков и переводчиц, группировавшихся вокруг Ивана Кашкина: честно отметив идеологически мотивированные изъятия, амплификации и русификации, а также использовав современные переводоведческие термины «доместицирующий» / «форенизирующий», студенты тем не менее пришли к выводу, что «идейно-художественное своеобразие» творчества американского автора передано точно — не «буквалистически», а «реалистически».

Автор рецензии на сайте «Горький» Константин Митрошенков совершенно прав, что наш том адресован «прежде всего специалистам», число которых вероятно исчисляется его издательским тиражом в 200 экземпляров. Возможно, впрочем, что представленные в нем забытые и неизвестные труды переводчиков-филологов 1930-х годов могут быть небесполезны для условного студента Вышки или заинтересованного читателя сайта «Горький» как противоядие от заражения советским переводческим дискурсом, как опыт просвещенного размышления о переводе, как осознание меланхолии музы перевода, созерцающей непереводимость, лежащую в основе дела перевода, от которой «советский перевод» отрекся, выдвинув «оптимистический» лозунг переводимости.

Приведем только один пример, основанный на входящей в сборник статье Веры Полиловой. Крупный филолог и влиятельный в 1930-е годы переводчик Борис Исаакович Ярхо трезво заметил: «Быст­ры­ми и вер­ны­ми шага­ми при­бли­жа­ем­ся мы к тому вре­ме­ни, когда людей, полу­чив­ших клас­си­че­ское обра­зо­ва­ние, ста­нут пока­зы­вать на ярмар­ках, как ацте­ков»*. «Советский перевод» выбрал ориентацию именно на читателя, не знающего иностранных языков, тогда как в 1930-е годы был сделан иной выбор: перевод должен «заста­вить чита­те­ля вос­при­ни­мать текст хотя бы приблизительно так, как вос­при­ни­ма­ет его наш совре­мен­ник, хоро­шо зна­ко­мый с латин­ским язы­ком и лите­ра­ту­рой (речь идет о переводе романа Петрония „Сатирикон”. — Прим. М. Б.). При такой трак­тов­ке текст пере­во­да дол­жен про­из­во­дить впе­чат­ле­ние чего-то ино­стран­но­го, понят­но­го, но ново­го и необыч­но­го и, таким обра­зом, выпол­нять един­ст­вен­ное, по наше­му мне­нию, худо­же­ст­вен­ное назна­че­ние вся­ко­го пере­во­да: обогатить новыми формами литературу того языка, на который произведение переводится».

В 1934 году вышел выполненный самим Ярхо перевод «Песни о Роланде», соединивший фундаментальное историко-филологическое изучение эклектичного стиля средневековой военной поэмы с решением сложнейшей задачи передать по-русски старофранцузский силлабический стих и с изобретением совершенно непривычного для русской культуры эпического языка. Кроме того, это был пере-перевод, актуальная реакция на старый русский перевод Фердинанда де ла Барта, выполненный в традиции XIX века «с тем трафаретным пафосом, который придавала им [произведениям средневековой романской поэзии. — Прим. М. Б.] ложная романтическая трактовка со времен Уланда и Жуковского. При таком переводе <...> любой отрывок из „Песни о Роланде” звучит как отрывок из трагедии Шиллера. Эта обезличивающая манера <...> вытравляет из памятника все его средневековое своеобразие, так как исходит из ложной предпосылки, будто существует какая-то норма „художественности”, общая для всех веков и народов» — необходимо «сделать из „Песни о Роланде” то, что она есть на самом деле, то есть нечто, не тождественное по стилю ни с каким другим произведением русской переводной литературы»*.

Ярхо создал перевод, в своей точности одновременно научно фундированный и художественно новаторский, исходящий из острого ощущения современности, обогащающий русский язык новым и непривычным материалом и дававший интереснейший предмет для полемики. Весьма показательно для понимания различия между «советским» и довоенным переводом, что в 1958 году Гослитиздат предпочел переиздать не его, а устаревший «обезличивающий» перевод ла Барта, а в серии «Школьная библиотека» — не точный перевод, снабженный популярными научными пояснениями, что считал правильным для школьных изданий Ярхо, а вольное стихотворное переложение С. Боброва; в 1964 году в серии «Литературные памятники» был выпущен только и переиздававшийся впоследствии новый перевод Юрия Корнеева, в основном опирающийся на перевод Ярхо, но при этом «выравнивающий» его стиль — характерным для советского прошлого образом государственные репрессии (Ярхо был арестован и сослан в 1935 году, умер в 52 года) вошли тут в конвергенцию со стремлением советских переводческих «обойм» и «клиентелы» к монополии.

Дорогие товарищи студенты и прочие заинтересованные читатели! Если советские переводы, звучащие так, как будто иностранные авторы писали исключительно по-русски, вошли вам в кровь, это значит, что пора очистить ее чтением переводов Бориса Ярхо, Густава Шпета, Адриана Франковского и Михаила Лозинского, теоретических и историко-литературных работ о переводе Владимира Державина, Александра Финкеля и Михаила Алексеева, раннего Андрея Федорова. Вам будет трудно, никто не будет вам говорить, что «верно» и как «правильно», но вы можете быть уверены, что вас не держат за дураков.

Источник

  • нет в наличии
    Валерий Брюсов и Петр Струве : Переписка. 1906–1916
    от 600 руб.
  • Печать по требованию
    «Художественно-филологический перевод 1920–1930-х годов»
    2800 руб.