По вопросам, связанным с покупкой книг, звоните: +7 (965) 048 04 28
или пишите на адрес booknestor@gmail.com
По вопросам, связанным с изданием книги, звоните:
+7 (812) 235 15 86 (Санкт-Петербург) или +7 (495) 769-82-46 (Москва)

Предзаказ по льготной цене

500
 

1611

ПРЕДЗАКАЗ. Гуданец Н.Л. «Певец свободы», или гипноз репутации. Очерки политической биографии Пушкина (1820–1823)

Внимание! Открыт предзаказ по льготной цене на книгу: Николай Гуданец "Певец свободы или гипноз репутации".
Книга готовится к печати, ориентировочная дата выхода 6 июня 2021 года. После выхода книги ее стоимость будет изменена.
Оформить предзаказ на книгу можно только с предварительной оплатой картой на сайте, вариант "оплата наличными" для предзаказа не поддерживается.

=============================================================================================================================

Гуданец Н.Л. «Певец свободы», или гипноз репутации. Очерки политической биографии Пушкина (1820–1823). М.; СПб: Нестор-История, 2021.

Общепринято, что Пушкин посвятил жизнь борьбе за свободу. Одним из поворотных событий его политической биографии является мировоззренческий кризис периода южной ссылки. Большинство пушкинистов считают, что причиной кризиса были переживания по поводу наступления российской реакции и поражения европейских революций, а его апогеем стало трагическое стихотворение «Сеятель» (1823), где поэт в порыве отчаяния обвиняет «мирные народы» в отсутствии у них потребности в свободе.  Кризис не поколебал либеральные убеждения Пушкина и после поражения декабристов он продолжал их дело в одиночку пока его не сразила пуля Дантеса.

Николай Гуданец убедительно доказывает, что кризис привел к отказу от юношеского вольнодумства, был вызван иными причинами, случился и был преодолен ранее написания «Сеятеля». Это стихотворение возникло не в итоге мучительных размышлений поэта, а явилось циничной поделкой, изготовленной с утилитарными целями.

Для обоснования своей смелой концепции  автор бросает вызов корифеям пушкинистики и дает новые ответы на хрестоматийные вопросы: почему поэт был выслан из Санкт-Петербурга; почему он не был принят в члены тайных обществ; почему разочаровался в греческом «пакостном народе», восставшем против османского владычества; почему черновик якобы проникнутого христианским духом «Сеятеля» соседствует в первой масонской тетради с письмом к Ф.Ф. Вигелю, где скабрезные шутки и рекомендации гомоэротического характера сочетаются с религиозными кощунствами; почему Пушкин не решился ходатайствовать перед царем о смягчения участи друзей-декабристов?

Книга приглашает к новому прочтению биографии и творчества основоположника современного русского языка и  культуры и предназначена для каждого, кто считает себя русским. 

 

Содержание

Эрлих С.Е. Гений парадоксов: «Дум высокое стремленье» или «Замыслы кровавые и безумные»? Предисловие издателя

От религии пушкинистики к науке пушкиноведения. Предисловие автора

I. Легендарный храбрец и «не пиитический страх»
II. «Либеральный бред» и душевный перелом
III. Зарифмованный кинжал и холодная душа
IV. «Лени много, а денег мало»
V. «Понимаю, почему эти господа не хотели принять меня в свое общество»
VI. «Я был массон»
VII. Певец в темнице и ренегат на свободе
VIII. «Хладная толпа» восторженных поклонников
IX. «Русский Бейрон» и «пакостный народ»
X. Тайный образ мыслей присмиревшего бунтаря
XI. «Милость к падшим» и хроническая боязнь
XII. «Приходит лукавый и похищает посеянное в сердце его»
XIII. Странный разворот «масонской тетради»
XIV. Расписка в отступничестве

Список иллюстраций

Литература

Указатель имен

 

 О книге:

 

Почему пушкинисты нескольких поколений, в том числе и наши современники, практически единогласно приводят ложную причину сетований Пушкина на то, что «чести клич» его вольнолюбивых стихотворений не способен разбудить «стадо баранов», как выразился авторитетный комментатор «Сеятеля» Е.Г. Эткинд? 

Причиной тому власть пушкинского мифа, который существует в двух ипостасях. Для тех, кого все реже именуют интеллигенцией, Пушкин — это лучезарный Аполлон: воплощенная гармония ясности и глубины, квинтэссенция свободолюбия, нравственный ориентир на все времена. Народный Пушкин — картежник, гуляка, проказник и дуэлянт, напротив, олицетворяет дионисийскую стихию. Разумеется, между двумя мифологическими образами не лежит пропасть. Пушкин «простецов» тоже порой пописывает стишки: «На берегу реки Дуная Пушкин с*** на Николая». Интеллигенция, в свою очередь, смакует пикантные подробности личной жизни поэта: пресловутый «донжуанский список», эпистолярное сквернословие, дуэльные истории, карточные долги и т. д. Причина этой «конвергенции» состоит в том, что источник интеллигентской и народной веры в аполлонического/дионисийского Пушкина — общий: «вздох угнетенной твари», лишенной в первом случае воли, а во втором — свободы .

 «Слепая зона» исследовательской оптики обусловлена тем, что вокруг Пушкина сложился культ, согласно которому он не только гениальный поэт и основоположник современного русского языка и культуры, но и человек беспримерных нравственных качеств, недостижимый образец для подражания: «Пушкин и себя, и всю грядущую русскую литературу подчинил голосу внутренней правды, поставил художника лицом к лицу с совестью, — недаром он так любил это слово» (В.Ф. Ходасевич). Он не просто литератор, расставляющий «наилучшие слова в наилучшем порядке» (С.Т. Кольридж), но пророк, указывающий нации направление развития: «Пушкин есть пророчество и указание» (Ф.М. Достоевский). Под пером обожествляющих его исследователей великий поэт превращается в великого гражданина. Их Пушкин это Атлант, который после 14 декабря взвалил на плечи ответственность за судьбы России и в одиночку продолжил дело декабристов: «Гигантский труд, который он принял на себя, требовал сподвижников. Он очень надеялся на возвращение декабристов» (Я.М. Гордин).

Это легкомысленные французы могли придумать поговорку «хороший поэт, плохой человек» и применять ее, в частности, к великому моралисту Руссо , который по собственному признанию сдавал в воспитательные дома детей, прижитых вне брака. В России мысль о том, что литературные достоинства текста не обязательно являются продолжением человеческих достоинств его автора, до сих пор воспринимается как кощунство. Из этого первобытного синкретизма рождается суеверный страх: если мы признаем, что на «солнце нашей поэзии» присутствуют некие моральные пятна, то тем самым поставим под сомнение безупречность его гениальных стихов. Тем более что наш Пушкин в отличие от ихнего Руссо был против помещения своего внебрачного ребенка в воспитательный дом. Вот что он «с отеческой нежностью» пишет в конце апреля — начале мая 1826 кн. П.А. Вяземскому по поводу плода своей африканской страсти к крепостной девушке Ольге Калашниковой, которую он сперва «неосторожно обрюхатил», а потом отослал с глаз долой: «При сем с отеческою нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в Воспитательный дом мне не хочется» (XIII, 274–275).

 

Давайте взглянем на Пушкина не циничными глазами Путина, а влюбленным взором пушкинистов. Тогда мы увидим национального поэта, который до последнего вздоха был предан идеям свободы, но в условиях «николаевской реакции» был вынужден примиряться с мерзкой действительностью и таить вольные мысли от окружающих. Оставаясь в глубине души убежденным либералом, Пушкин, находившийся в стесненных обстоятельствах (в вольном переводе на современный язык — «у него была ипотека»), был вынужден в записке «О народном воспитании» объяснять императору, до чего либеральные идеи довели его друзей-декабристов: «[М]ы увидели либеральные идеи необходимой вывеской хорошего воспитания, разговор исключительно политический; литературу (подавленную самой своенравною цензурою), превратившуюся в рукописные пасквили на правительство и возмутительные песни; наконец, и тайные общества, заговоры, замыслы более или менее кровавые и безумные» (XI, 43), — т. е. от либерального воспитания людей с хорошими дворянскими лицами и политических разговорчиков вне строя до «кровавых и безумных» заговоров декабристов — дистанция совсем не огромного размера.

Чтобы не допустить повторения «майдана» на Сенатской, по мнению пророка «тайной свободы» (II/1, 65), необходимо усилить «присмотр» за нравами, «кои находятся в самом гнусном запущении. Для сего нужна полиция, составленная из лучших воспитанников; доносы других должны быть оставлены без исследования и даже подвергаться наказанию; чрез сию полицию должны будут доходить и жалобы до начальства. Должно обратить строгое внимание на рукописи, ходящие между воспитанниками. За найденную похабную рукопись положить тягчайшее наказание; за возмутительную — исключение из училища» (XI, 45–46). Чиновник III отделения М.М. Попов ехидно прокомментировал данный пассаж: «Это — учитель, который именно то делал, что запрещал делать ученикам!»  Педагогический совет «положить тягчайшее наказание» можно без большого преувеличения считать, используя терминологию пушкинской записки, доносом не «лучшего воспитанника» Лицея, которого, кстати, «так [не] учили» (Е.Л. Шварц), на целевую группу почитателей его как «похабных», так и «возмутительных» стихов.

Конфиденциальную записку, где «замыслы» членов тайных обществ характеризуются как «кровавые и безумные», Пушкин пишет примерно в то же время, когда рифмуется конспиративное послание в Сибирь, в котором утверждается, что бесценным пушкинским друзьям присуще «дум высокое стремленье». В каком случае, характеризуя замыслы/думы декабристов, Пушкин был искренен? Отвечая на этот вопрос, пушкинисты, поднаторевшие в оправдании любого поступка своего божества, объяснят нам, что Пушкин вовсе не был двурушником. Он писал царю о «преступных заблуждениях» членов тайных обществ, наступив на горло собственной песне, скрепя сердце и кривя душой исключительно в интересах дела, чтобы иметь возможность морально поддержать благородных каторжников «во глубине сибирских руд».

Выходит, что высокие цели национального поэта оправдывают его не самые благовидные средства? Тогда, если правы воспитанные на работах советских пушкинистов остатки русской интеллигенции и Пушкин — это «культурный код России»  / «культурный код русского человека»  или главный «ген» этого кода, который «сидит в нас с пеленок и сопровождает всю жизнь, проявляясь в языке, культуре, отношении к жизни», то выходит, что пушкинское наследие двоемыслия формирует наше мышление и поведение?

 

В изучении Пушкина наука сосуществует с исповеданием веры. Необходимо различать две дисциплины. Науку я бы назвал пушкиноведением, а к пушкинистике отнес бы всё, что под видом науки воспроизводит идеологические предписания, в том числе и государственной машины. Как только между строк солидных монографий начинают реять партийные знамена или церковные хоругви, становится понятно, что мы имеем дело с пушкинистикой, то есть научным знанием, порабощенным либо религиозными, либо политическими доктринами.

Мысль ученого загоняется в наезженную колею не только давлением казенных стереотипов. Б.В. Томашевский отмечал: «Пушкинистами являются люди, исключительно влюбленные в личность и творчество Пушкина. Для них Пушкин — несравним, оценки Пушкина — незыблемы». Но ведь исследователю подобает зоркость, а любовь, как известно, слепа.

В книге, которую вы читаете, я исходил из убеждения, что при изучении творчества великого поэта следует оперировать фактами в соответствии с логикой. Должен сказать, результаты такого подхода оказались неожиданными для меня самого. Оказалось, что разрозненные факты, среди которых пушкинистика буксует вот уже полтораста с лишком лет, могут объединиться в целостную и непротиворечивую картину, способную обходиться без религиозной веры в несравненное нравственное величие Пушкина.

Тем самым автор этих строк попал в щекотливое положение еретика, посягающего на святыню. Что ж, если мои рассуждения ошибочны, эта книга окажется курьезом, который вскоре забудется. В ходе работы я не раз мысленно обращался к словам А. Эйнштейна: «Развитие науки и творческая деятельность разума в целом требуют еще одной разновидности свободы, которую можно было бы охарактеризовать как внутреннюю свободу. Это — свобода разума, заключающаяся в независимости мышления от ограничений, налагаемых авторитетами и социальными предрассудками, а также от шаблонных рассуждений и привычек вообще». Обретение эйнштейновской свободы разума необходимо для достижения главной задачи моего труда — поспособствовать очищению пушкиноведения от пушкинистики.

 

Согласно официальной версии, главной причиной наказания послужила ода «Вольность». В письме гр. К.В. Нессельроде к И.Н. Инзову от 4 мая 1820 сказано: «Несколько поэтических пиес, в особенности же ода на вольность, обратили на Пушкина внимание правительства. При величайших красотах концепции и слога, это последнее произведение запечатлено опасными принципами, навеянными направлением времени или, лучше сказать, той анархической доктриной, которую по недобросовестности называют системою человеческих прав, свободы и независимости народов». Официальная мотивировка имперских чиновников совпадала с точкой зрения советского литературоведения.

Существуют обоснованные предположения, что реальные причины высылки из столицы были иными. Прежде всего необходимо учесть, что ода «Вольность» уже давно ходила в списках и была известна властям. Более того, Д.Н. Свербеев вспоминал, как в 1819 он декламировал ее сослуживцам прямо в канцелярии Комиссии прошений на высочайшее имя: «И самая эта ода, и распространение ее в петербургском обществе, и, наконец, мое торжественное чтение не тайком, а в самой канцелярии десятку служащих в ней чиновников достаточно объясняют, что это было за время, в котором мы тогда жили». Далее он пишет, что в николаевское царствование такое вольное поведение стало немыслимым: «Последствия были бы очень неприятны чтецу и даже слушателям». А в период александровского либерализма, когда «кто-то из бывших при чтении» донес об этой декламации правителю канцелярии, тот, «призвав» Свербеева к себе на дом, сделал ему «строгий выговор не столько начальнический, сколько дружеский». «Тем все и кончилось». Трудно представить, что в такой общественной атмосфере Пушкин мог быть наказан за «оду на вольность». Хорошо знакомый со многими высокопоставленными персонами Я.И. Сабуров вспоминал, что император Александр I читал оду, однако «не нашел в ней поводов к наказанию». Совсем незадолго до инцидента, в конце 1819, Александр I изъявил желание ознакомиться со стихотворениями Пушкина, распространявшимися в рукописях. При посредничестве П.Я. Чаадаева и с ведома автора пред царские очи было представлено стихотворение «Деревня». Прочитав его, император растрогался и велел передать благодарность Пушкину «за добрые чувства, которые его стихи вызывают» .

По мнению М.А. Цявловского, истинная причина опалы была иной: «Дело о высылке Пушкина было возбуждено в связи с распространявшимися во второй половине 1819 эпиграммами Пушкина на Аракчеева, ода же “Вольность”, сыгравшая в конечном счете официально решающую роль, не была поводом к расследованию о противоправительственных стихах Пушкина» . Заслуживает внимания свидетельство Я.И. Сабурова, что «дело о ссылке Пушкина началось особенно по настоянию Аракчеева». Комментаторы нового собрания сочинений допускают, что «эпиграмма, возможно, явилась одной из причин высылки Пушкина из Петербурга». Вот текст эпиграммы, написанной между «июнем (не ранее 11) 1817 — мартом (?) 1820 г.» :

 

<НА АРАКЧЕЕВА>

 

Всей России притеснитель,

Губернаторов мучитель

И Совета он учитель,

А царю он — друг и брат.

Полон злобы, полон мести,

Без ума, без чувств, без чести,

Кто ж он? Преданный без лести,

Б<- - - -> грошевой солдат.

(II/1, 126)

 

Думается, это одна из тех эпиграмм, которые, по мнению выдающегося мыслителя В.С. Соловьева, не только «ниже поэтического достоинства Пушкина», но и «ниже человеческого достоинства вообще, и столько же постыдны для автора, сколько оскорбительны для его сюжетов». Последний стих указывает на «домоправительницу» всесильного временщика крестьянку Настасью Минкину, которую жестокий и угрюмый Аракчеев обожал. Легко представить, почему рассвирепел Аракчеев. Рискуя задеть чувства ценителей пушкинского юмора, отмечу все же, что юный «невольник чести» никогда в грош не ставил чужие чувства и честь. Оттого, учитывая достаточно либеральный политический контекст эпохи, пострадал не столько за вольнодумство, сколько за оскорбления.

 

 

Объясняя причины кризиса, исследователи делают главный акцент на тогдашней политической обстановке в Европе и России. Кажется, впервые такую трактовку предложил еще в дореволюционное время Н.О. Лернер: «революционные движения уже не возбуждали в Пушкине, на глазах которого происходило крушение революции в Германии, Австрии, Испании, Неаполе (см. стих. “Недвижный страж дремал”) прежнего пламенного сочувствия» . Допустимо ли в научном труде именовать «революцией» студенческие движения в Германии, пиком которых стало убийство состоявшего на русской службе писателя Августа фон Коцебу , предпринятое студентом-теологом, героем пушкинского «Кинжала» Карлом Зандом? А что революционного Лернер  обнаружил в Австрии, где в начале 1820-х, включая ее итальянские владения, вообще никаких заметных волнений не было? Создается впечатление, что исследователь просто перевел на язык строгой пушкинистики поэтические вольности объекта своего изучения:

 

Давно ли ветхая Европа свирепела?

Надеждой новою Германия кипела,

Шаталась Австрия, Неаполь восставал,

За Пиренеями давно ль судьбой народа

Уж правила Свобода,

И Самовластие лишь север укрывал?

(II/1, 311)

 

При этом Лернер запамятовал, что «за Пиренеями» находится не только Испания, поэтому в его «подстрочнике» отсутствует португальская революция 1820. Советские пушкинисты, когда им все-таки приходилось поминать душевный кризис «певца свободы», охотно прибегали к отредактированной (без упоминания Германии и Австрии) версии Лернера. Давнее объяснение благополучно пережило крах коммунистической идеологии.

Примечательно, что никто из пушкинистов не упомянул португальскую революцию. Нереально, чтобы эрудированные пушкинисты не знали, что в 1823–1834 Португалия переживала жестокие гражданские войны между сторонниками конституционного правления и приверженцами абсолютизма, закончившиеся победой конституционалистов. Предполагаю, что это умолчание связано с невозможностью подверстать многолетнюю борьбу португальцев против местного самодержавия под пушкинскую концепцию «мирных народов», которых «не разбудит чести клич» (II/1, 302).

Крутые виражи в поведении Пушкина принято объяснять африканским темпераментом «вечного ребенка», которому море по колено. Редкий из мемуаристов не упомянул его милые детские повадки, детский смех, детские шалости. «Он был уже славный муж по зрелости своего таланта и вместе милый, остроумный мальчик не столько по летам, как по образу жизни и поступкам своим», — пишет, к примеру, Ф.Ф. Вигель. В своих записках о военной кампании на Кавказе в 1829 М.И. Пущин вспоминает, в частности, какое впечатление произвела на Пушкина новость о том, что турецкое войско движется навстречу русскому: «По сообщении известия об этом Пушкину, в нем разыгралась африканская кровь, и он стал прыгать и бить в ладоши, говоря, что на этот раз он непременно схватится с турком». Поведение не совсем естественное для тридцатилетнего мужчины, которому предстоит смертельная битва. Чиновник III отделения М.М. Попов отозвался о храбрости Пушкина исчерпывающе: «Он был в полном смысле дитя и как дитя ничего не боялся».

Все эти трогательные высказывания будут выглядеть по-иному, если напомнить, что по отношению к взрослому человеку такое поведение именуется «инфантилизмом» и, как показывает нарушение слезного обещания Карамзину не писать более крамольных стихов, ничего забавного в таком поведении нет. Так же, как балованный ребенок на самом деле знает, с кем из взрослых не следует озорничать, неистовый пиит сумел обуздать себя и не выходить за намеченные политические рамки, когда понял, что ссылка может затянуться. Он продолжал заниматься бытовым хулиганством, но при этом стал проявлять предельную политическую осмотрительность и выдержку. Что ж, когда мы с вами выясним, почему «певец свободы» навсегда «закаялся» демонстрировать свои вольные мысли, поводы для недоумения пропадут.

 

Среди пушкинских писем 1822 уже нет и намека на планы бегства. На этот год приходится апогей пушкинских дуэлей и скандалов. Впрочем, они все же не могут заполнить его обширный досуг. Поэт глушит приступы скуки флиртом и картежными баталиями. Бурная творческая активность, которую он проявлял в предыдущем году, ощутимо падает.

Вдобавок Пушкин к тому времени все чаще мучается приступами бессильного недовольства, все глубже в душу вгрызается хандра. В его письмах чем дальше, тем громче звучат удрученные нотки. В январе 1822 он жалуется брату: «Представь себе, что до моей пустыне не доходит ни один дружний голос — что друзья мои как нарочно решились оправдать элегическую мою мизантропию — и это состояние несносно» (XIII, 35). Его летние сетования Гнедичу (письмо от 27 июня) гораздо горше: «Пожалейте обо мне: живу меж гетов и сарматов; никто не понимает меня. Со мною нет просвещенного Аристарха, пишу как-нибудь, не слыша ни оживительных советов, ни похвал, ни порицаний» (XIII, 39). Под конец письма налет игривости вовсе пропадает: «не предвижу конца нашей разлуки. Здесь у нас молдованно и тошно» (XIII, 40, выделено автором).

Да, он ощущал себя подневольным изгнанником, разлученным с близкими по духу людьми. Конечно, его угнетала невозможность странствовать по собственному усмотрению. Разумеется, сказывались убожество провинциальной жизни и нехватка денег. Но всего этого вкупе недостаточно, чтобы «певец свободы» бросил знамя и ползком удалился с поля битвы. Что еще? Кажется, ничего не забыли. Ах да, якобы самое главное — поражения инсургентов в далеких странах, обсуждаемые между глотками вина. Можно ли считать, что это те вещи, из-за которых, по мнению С.М. Бонди, Пушкин испытывает «крушение всех романтических иллюзий» и «крах всех его жизненных идеалов» , радикально пересматривает если не убеждения, то поведение, отказывается от борьбы и дает себе пожизненный обет политического молчания?

 

Почему же Пушкин, отлично знакомый со многими декабристами и жаждущий революции, все-таки не вступил в ряды заговорщиков?

Советские пушкинисты разрешили щекотливый вопрос благодаря преданию, бытовавшему в семействе декабриста С.Г. Волконского. Бывший заговорщик рассказывал внуку о том, как ему «было поручено завербовать Пушкина в члены Тайного Общества; но он, угадав великий талант и не желая подвергать его случайностям политической кары, воздержался от исполнения возложенного на него поручения». Такова легенда, ставшая непререкаемой истиной.

Декабрист Д.И. Завалишин не согласен с версией, восходящей к семейному преданию Волконских: «Известно, что одни полагали, что Пушкина потому не хотели принимать в Тайное общество, что желали сохранить его талант, но я в другом месте сказал уже, что для современников Пушкина он был вовсе не то, что для последующих поколений». Далее декабрист пишет, что поэт стремился войти в число заговорщиков, но ему было в этом отказано: «Он всеми силами добивался быть приняту в Тайное общество, но его заповедано было не принимать, зная крайнюю его изменчивость, и чем ближе кто его знал, тем более был уверен в этом крайнем его недостатке, имея множество фактов быстрых его переходов от одной крайности к другой, и законное основание не доверять ему из одного тщеславия проникнуть в великосветский и придворный круг, чтобы сделаться там “своим” человеком, что в нем всегда подмечали» .

Сведения, сообщаемые Завалишиным, подтверждаются, в гораздо более резких выражениях, другим декабристом — И.И. Горбачевским: «Нам от Верховной Думы было запрещено знакомиться с поэтом А.С. Пушкиным, когда он жил на юге. Прямо было сказано, что он, по своему характеру и малодушию, по своей развратной жизни, сделает донос тотчас правительству о существовании Тайного Общества: Мне рассказывал Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин про Пушкина такие на юге проделки, что уши и теперь краснеют» . Советские цензоры были столь шокированы этим оскорблением чувств верующих в Пушкина, что в эпоху хрущевской оттепели (!) подвергли мемуары Горбачевского редакторским репрессиям, т. е. удалили этот пассаж из текста со следующим примечанием: «Далее следует исключительно тяжкое, несправедливое обвинение, брошенное Горбачевским Пушкину, которое мы не печатаем» .

Свидетельства Завалишина и Горбачевского ставятся под сомнение в связи с тем, что первый едва ли был знаком , а второй точно не встречался с поэтом. Но отзывы членов тайного общества, прекрасно знавших Пушкина, также подтверждают, что он не был принят в ряды заговорщиков поскольку был «столь болтлив» (П.С. Пущин). В июле 1826 секретный агент А.К. Бошняк  был направлен в Псковскую губернию с заданием собрать сведения о ссыльном друге декабристов. С этой целью он посетил имение Жадрицы (расстояние от Михайловского по прямой около 25 км), где тогда проживал член тайного общества и начальник кишиневской ложи «Овидий» отставленный от службы генерал-майор П.С. Пущин, от которого, пишет Бошняк в служебной записке, «вышли все слухи о Пушкине, сделавшиеся причиною моего отправления». Из «общих разговоров», в том числе в кругу семьи хозяина имения, выяснилось, что масонский «брат» Пущина «говорун, часто взводящий на себя небылицу, что нельзя предполагать, чтобы он имел действительные противу правительства намерения, в доказательство чего и основываясь на непричастности его к заговору, которого некоторые члены состояли с ним в тесной связи; что он столь болтлив, что никакая злонамеренная шайка не решится его себе присвоить». То же самое утверждает однокашник Пушкина и, скорее всего, член тайного общества  Ф.Ф. Матюшкин, который отмечает, что препятствием к участию поэта в заговоре была «его болтливость, которой опасались» . Предполагаю, что приведенные свидетельства П.С. Пущина и Ф.Ф. Матюшкина не случайно не были включены ни в одно из трех «канонических» изданий «Пушкин в воспоминаниях современников»  и лишь недавно вышли в составе сборника «апокрифов» с говорящим названием «Пушкин в забытых воспоминаниях современников» .

Главным свидетельством в пользу того, что именно «социальная репутация» стала препятствием для принятия «певца свободы» в члены тайного общества, являются воспоминания первого пушкинского друга И.И. Пущина. Он пишет о том, как его огорчало неприличное стремление однокашника льнуть к сильным мира сего: «Между тем тот же Пушкин, либеральный по своим воззрениям, имел какую-то жалкую привычку изменять благородному своему характеру и очень часто сердил меня и вообще всех нас тем, что любил, например, вертеться у оркестра около Орлова, Чернышева, Киселева и других: они с покровительственной улыбкой выслушивали его шутки, остроты. Случалось из кресел сделать ему знак, он тотчас прибежит. Говоришь, бывало: “Что тебе за охота, любезный друг, возиться с этим народом; ни в одном из них ты не найдешь сочувствия и пр.”. Он терпеливо выслушает, начнет щекотать, обнимать, что обыкновенно делал, когда немножко потеряется. Потом, смотришь, — Пушкин опять с тогдашними львами!» О своих соображениях член тайного общества Пущин пишет: «[Я] уже не решался вверить ему тайну, не мне одному принадлежавшую, где малейшая неосторожность могла быть пагубна всему делу. Подвижность пылкого его нрава, сближение с людьми ненадежными пугали меня» .

Следует согласиться с С.В. Березкиной: «Свидетельства недоверчивого отношения к поэту со стороны декабристов долгое время не принимались всерьез ни историками, ни пушкинистами, которые к тому же отказывались и печатать их в полном объеме. Между тем академическое пушкиноведение должно, как мне кажется, впитать в себя “горькую истину”: заговорщики не приняли поэта в свои ряды. Это был их, а не Пушкина выбор. Причина была Пушкину хорошо известна: это негативная репутация, тянувшаяся за ним из Петербурга и особенным образом разросшаяся на юге. Людей декабристского склада настораживало в Пушкине тяготение к представителям аристократии, оргиастический образ жизни, преданность наслаждениям, граничащая со слабостью характера, наконец, его импульсивность».

Читать продолжение ознакомительного фрагмента 

 

1107

Cookies помогают нам улучшить наш веб-сайт и подбирать информацию, подходящую конкретно вам.
Используя этот веб-сайт, вы соглашаетесь с тем, что мы используем coockies. Если вы не согласны - покиньте этот веб-сайт

Подробнее о cookies можно прочитать здесь